Лев Шестов – наш современник


Среди современных философов не найти, кажется, ни одного последователя бунтарского учения Льва Шестова – он предвидел это: «последний закон на земле – одиночество»1. Его исследователи и собеседники неизменно оказываются и его критиками. И нестранно: исторический опыт двадцатого века способен любого убедить в том, что бунт против культуры, пафосное освобождение человека от власти Разума и морали приводит на деле к последствиям еще более страшным, чем подчинение этим безликим и безжалостным «идолам». Так, например, говорит В.Н. Порус: история свидетельствует, что жажда жизни, освобожденная от культурных ограничений, «является величайшей опасностью для самой же жизни»2. Но зачем же тогда вновь и вновь тревожить Шестова, разоблачая бесчеловечность того, что ему виделось последним оплотом человечности? Об этих разоблачениях можно сказать почти то же самое, что В.В. Зеньковский сказал однажды об усилиях самого Шестова разоблачить рационализм: «… странное дело: после торжественных “похорон” рационализма в одной книге, он снова возвращается в следующей книге к критике рационализма, как бы ожившего за это время. Но все это объясняется тем, что, разрушив в себе один “слой” рационалистических положений, Шестов натыкается в себе же на новый, более глубокий слой того же рационализма»3.

Нам свойственно много раз повторять то, в чем мы сами не до конца уверены. Не потому ли и современники Шестова, и наши современники не оставляют его одинокий заведомо безнадежный бунт в покое, поскольку им самим не хотелось бы признавать его безнадежным?

Шестов знал, что бьется над неразрешимой задачей. Уникальное человеческое существо не победит «всемство», «факты» и «вечные истины» – оно им неизбежно проиграет. И все же, словно мыслящий тростник Б. Паскаля, это существо выше того, которое его уничтожает, ведь абстрактные истины и законы Разума равнодушны к тому, для кого они не оставляют никакой надежды. Для них не существует ни абсурда, ни безнадежности, только сам человек, сталкиваясь с ними, чувствует навязанный ими абсурд – и решается восстать против него. Как и Паскаль, в котором Шестов видит своего союзника, русский философ пытается развенчать и унизить «этот гордый Разум», который говорит, что не нужно всего мира, но достаточно одной капли, дуновения ветра, чтобы уничтожить человека: «Да, возражает Паскаль, – это очевидно; но и ветер, и капля, и даже весь огромный мир, они не чувствуют ни своей силы, ни слабости человека, стало быть, их сила – призрачна и ничтожна. Аргумент это? Можно так спорить, так бороться с очевидностью? Конечно, разум такой аргумент отвергает»4. Значит, нравственная воля вправе не подчиниться Разуму, каким бы безнадежным не было ее восстание, ведь власть Разума не оставляет вовсе никакой надежды.

Путь этой воли – «философия трагедии», которая стремится защитить тех, кого Разум и мораль приносят в жертву культурным абстракциям, нормам и ценностям, стремится вывести их на свет из того подполья, в которое их загнала культура, и выслушать их суд над нею. То, что Шестов пишет в начале своей книги «Достоевский и Ницше (Философия трагедии)» о Печорине и Пугачеве, передает, несомненно, и его собственную духовную настроенность. Печорин – «болезнь» общества, но эта болезнь дороже «нормальности», обыденных истин, которым спонтанно покоряются «все»: «… как бы ни было трудно с Печориными — он [Лермонтов] не отдаст их в жертву середине, норме. Критик точно хочет лечить. Он верит или обязан верить в современные идеи – в будущее счастье человечества, в мир на земле, в монизм, в необходимость уничтожения всех орлов, питающихся живым мясом, выражаясь языком Пугачева, ради сохранения воронья, живущего падалью»5. Бунт Шестова против культуры, против «нормальности» – это бунт самозванца, который теперь сам признается в своем самозванстве. Ему не на что опереться, нечем себя оправдать перед другими, ведь все, к чему прислушиваются эти другие, что понимают и признают «все» – это и есть «нормальность». Бунт «бессмысленный и беспощадный», но Шестов отвергает все иные пути.

Истоки бунта известны: законы, которыми Разум наделяет природу, и Смысл, который он вкладывает в культуру – суть абстракции, пустышки безжалостные по отношению к конкретному человеку. Человеческое существование приносится Разумом в жертву абстрактным необходимостям: Сократ, выпивший чашу цикуты, не вернется к жизни, детей, замученных в Саласпилсе, уже не спасти – если это так, если это неотменяемые «факты», то кто готов смотреть в будущее с оптимизмом, надеяться на культуру или прогресс такой ценой? Мир, в котором правит Разум с его «истинами», «фактами» и «необходимостями» – это мир абсурда, вернее абсурден он для человека, самому же Разуму все равно: он лишь холодно и неумолимо фиксирует этот абсурд, заставляя примириться с ним. Разум, писал Шестов, соблазнил человека, пообещав ему власть над миром, если тот поклонится ему – и человек поклонился6. Мир предстал человеку в виде твердо установленных Разумом истин и закономерностей, но цена нравственно невыносима.

Культурные абстракции не только беспощадны к конкретному человеку – они еще и циничны в своей беспощадности, так как не просто превращают людей в спинозовские «камни, наделенные сознанием», не просто обрекают «несчастнейшего» на муки и гибель, но делают это под флагами гуссерлевой Истины, кантовского морального закона или толстовского Добра. Шестов здесь словно призывает в свидетели героя романа Достоевского: «И дальше: “для чего потребовалось смирение мое? Неужто нельзя меня просто съесть, не требуя от меня похвал тому, что меня съело?” Так научился спрашивать Ипполит: Кант так спрашивать не умел»7.

Мысль Шестова испытывает и сталкивает между собой две радикальные альтернативы: ту, перед которой нас всех ставит Э. Гуссерль, его проект спасение рационализма любой ценой, и ту, из которой вырастает непримиримый протест против рационализма в философии С. Кьеркегора:

«И тут он [Гуссерль], с неслыханной, как помнит читатель, мощью и силой поставил свое Entweder-Oder: либо мы все сумасшедшие – либо “Сократа отравили” есть вечная истина, равно обязательная для всех сознательных существ. У Киргегарда его Entweder-Oder звучит столь же решительно и грозно: либо вечные истины, которые открывает разум в непосредственных данных сознания – есть только истины преходящие, и ужасы, которые выпади на долю Иова, или те, которые оплакивая Иеремии, или те, о которых гремел в своем “откровении” Иоанн, все эти ужасы, по воле того, кто создал и вселенную, и людей, вселенную заселяющих, превратятся в ничто, в призрак, как превращаются для проснувшегося в ничто ужасы кошмара, безраздельно завладевающего сознанием спящего человека, – либо мы живем в безумной мире»8. Жить в беспочвенности, заменить закон основания законом безосновности, навсегда оставить уверенность, очевидность, факты и истины – вот единственный шанс освободить живых людей от участи и от статуса сознающих камней: в камни людей, словно взгляд Медузы Горгоны, превращают такие истины, перед которыми бессильны и человек, и Бог. Конечно, как и Иван Карамазов, чей бунт очень похож на бунт Шестова, Лев Исаакович всегда искал такого Бога, который оказался бы выше любой истины и любой необходимости, который мог бы сделать бывшее не бывшим – для которого, по слову Кьеркегора, «все возможно». Искал, но не для того, чтобы найти: найти Бога – значило бы просто открыть для себя новую истину, новое основание, успокоиться, окаменеть в ней. Если «все возможно» – значит, нет никаких гарантий, никакой уверенности и никакого отдыха, есть только вечное сомнение без всякого позитивного результата, бесконечная тревога и борьба. «Великие древние мудрецы оставили нам завет: про Бога нельзя сказать, что он существует. Ибо сказавший: “Бог существует” – теряет Бога», – заключает Шестов.

Поэтому едва ли можно согласиться с Н. Бердяевым в том, что шестовский бунт, в конечном счете, основан на недоразумении, едва ли не на игре слов. Бердяев считал: Шестов вовсе не отвергает культурные ценности и законы как таковые, как он сам ошибочно полагает, он лишь отбрасывает одни ценности, например, научные истины, ради других, ради надежды несчастных на спасение, или ложное, довлеющее себе «Добро» Л. Толстого, как его понимает Шестов – ради подлинного Добра9. Но ведь защита «несчастнейшего», ради которой начинается бунт Шестова, есть не порождение самого бунта, а его причина – не часть ли это той самой культуры, которую он стремится развенчать и опрокинуть? Шестов, однако, последовательнее, чем может показаться в свете суждений его более мягкого единомышленника Николая Александровича (во всяком случае, сам Бердяев считал Шестова своим союзником): «Достоверности, сопровождающей обычные наши суждения и дающей прочность истинам всемства, нет и не может быть у того, кого ангел смерти наделил своим загадочным даром. Нужно жить без достоверности, без уверенности»10. Бунтарю негде закрепиться, он никогда не бывает уверен в том, что не обманывает себя или других, никогда не знает точно, говорит ли всерьез или морочит голову – все, к чему он прикасается, рассыпается в его руках. Неслучайно Шестов именно так описывает произведения А. Чехова, единственный герой которого, говорит философ, это «безнадежный человек»11. Все разумное, ценимое, обожествляемое в культуре у Чехова превращается в пустую гниль, замечает Шестов. «Герои» этого писателя не в силах ни справиться со своим бессмысленным, унизительным, жалким положением, ни примириться с ним – и остается только биться головой о стену… Не сомневаюсь, Шестов, говоря о Чехове, говорит и о самом себе: «По-видимому, он чего-то ждал от ненормальности и оттого уделял так много внимания выбитым из колеи людям. К прочным, определенным заключениям он, правда, не пришел — несмотря на все напряжение творчества. Он убедился, что выхода из запутанного лабиринта нет, что лабиринт, неопределенные блуждания, вечные колебания и шатания, беспричинное горе, беспричинные радости, словом, все, чего так боятся и избегают нормальные люди, стало сущностью его жизни»12.

Но может ли бунт Шестова избавить Войницкого, Буркина или Гурова от их безнадежности, или он скорее сделает их жизнь еще более невыносимой? Кто в силах вынести апофеоз беспочвенности? – во всяком случае, не тот, кто надорвался «не от тяжелой, большой работы, не великий непосильный подвиг сломил его, а так, пустой, незначительный случай: упал, споткнувшись, поскользнулся…»13. Чтобы следовать Шестову «несчастнейший» в смысле Кьеркегора должен быть еще и «сильнейшим» в смысле Ницше – у Чехова таких «героев» нет… Философия трагедии обращается на деле не к тем слабым и нуждающимся, чья жизнь обречена быть трагедией, а лишь к тем сильным, которые сами способны впустить трагедию в свою жизнь. Слабые не расстанутся со «всемством», с истиной и необходимостью – какими бы вялыми и прогнившими ни были они, это все же лучше, чем вечная тревога и боль безнадежного бунта! Лишь сильнейшие могли бы остаться без оснований и фактов, без твердый моральных правил и идей. Но если так, то не равнодушен ли бунт против культуры к тем, кто не готов лишиться ее? Не питает ли его скорее аристократизм сильных и их обращенная к себе беспокойная совесть, чем нравственная боль при виде угнетения и мучения слабых?

Мы вновь можем спросить, нет ли в словах Шестова, обращенных к другому мыслителю, ко Льву Толстому, того, что точно описывает и бунтарский пафос самого автора этих слов: «Тут только сказывается то представляющееся на первый взгляд парадоксальным обстоятельство, что проповедь, как и многие другие виды духовной деятельности человека, не имеет и не ищет цели вне самой себя. По-видимому, гр. Толстой не только словом, но и примером учит людей помогать ближним. Но оказывается, что ни слово, ни дело к ближним отношения не имеют»14. Точно как проповедь Толстова, какой она виделась Шестову, экзистенциалистский бунт довлеет самому себе, он изменяет не тех, кем жертвует культура, а того, кто сам себя жертвует бунту против нее. У Пушкина Гринёв говорит Пугачеву: «Жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину», – Шестов в «Философии трагедии» не мог бы просто забыть об этих словах… Скорее, создается впечатление, что он все время ищет и не находит на них ответ; он обращается к другим, анализирует или разоблачает других, но всякий раз при этом говорит и спорит лишь с самим собой.

Пушкин, как никто другой, сознавал все противоречия, двусмысленности, цинизм и разрушительность бунта против культуры, пусть лживой, беспочвенной, но все же культуры. Неслучайно от своих декабристских стихов о «вольности» и «обломках самовластья» он перешел к песням о силе «царского слова» и о державном величии России – «Иль русский от побед отвык?». Как известно, Николай I называл его «умнейшим человеком России». Пусть культура стала тягомотна, насильственна, конвенциональна, стала внешним ограничением, уздой для человека, пусть она выродилась в николаевский режим, в мир «Некрополя» и бюрократии – все же простое бунтарство не освободит и не возвысит ни слабых, ни сильных, ни «несчастнейшего», ни «сверхчеловека».

Слабый не переживет своего «освобождения» от культуры да и никогда добровольно не решится на него. Слабому, считал Шестов, есть что сказать поработившей его культуре, «безнадежный человек» хочет и может кричать о своей безнадежности, как кричит чеховский Войницкий. Но ведь именно герой Чехова, Дымов, замечает, вернее – тихо бормочет: «Надо молчать об этом... Надо не подавать вида...»15. А сильный, отважившись на бунт, станет страшной угрозой, разрушителем всего и вся, каким стал превознесённый Шестовым Печорин. О «Некрополе» надо молчать, это куда достойнее и мудрее, чем пытаться обратить его в «обломки самовластья», иначе мы все будем погребены под этими обломками, некому и незачем будет писать на них имена разрушителей. Бунт должен умолкнуть:

Сбылось – и в день Бородина Вновь наши вторглись знамена В проломы падшей вновь Варшавы; И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый – И бунт раздавленный умолк.

Если выбирать между Николаем I и Пестелем, Пушкин на стороне Николая: неважно, кто решается на бунт – аристократ Пестель или казак Пугачев, лакей Смердяков или философ Шестов – бунт этот в любом случае будет «бессмысленным и беспощадным». Беспощадным, прежде всего, к тем конкретным живым людям, ради которых он затевался. У Д. Самойлова все это выражено в нескольких словах, которыми Пушкин отвечает на «сменить основы власти и закон» Пестеля:

– Увы, – ответил Пушкин, – тех основ Не пожалеет разве Пугачев...

Шестов – заговорщик, как и Пестель: в своем заговоре против Разума и моральных законов он стремится объединить Лютера, Паскаля, Кьеркегора, Достоевского, Ницше… Они оба «метят в Бруты», а для Брута, конечно, «распалась связь времен»: «Нужно ли вводить вновь время в колею, из которой его выбросило? – возражал Шестов Гуссерлю. – Может быть – наоборот? Может быть, нужно его еще толкнуть – да так, чтоб оно разбилось вдребезги?»16. Но оно разобьётся не одно, а вместе со «светлоглазым» Пестелем, вместе с Анной…

Современные философы, такие как Порус, возражая Шестову, отмечают, что в противостоянии индивидуальности и культурных универсалий, существования и сущностей ни одна сторона не может освободиться от другой или уничтожить ее: именно их вечное напряжение вдыхает жизнь в культуру и в «окультуренного» человека17. Человек не может и не должен просто подчиниться культурным универсалиям, он меняет и переосмысливает свои отношения с ними, ищет новые формы этих отношений, но вовсе сбросив с себя культуру, он погибнет вместе с ней. Пока культура жива, пусть она «обезбожена» и погружена в глубокий «кризис», этот поиск человека имеет смысл – чем он завершится, если завершится, непонятно, но он, тем не менее, возможен, он все еще продолжается, а в результате бунта против культуры он оборвется навсегда. Центральная мысль философии Поруса, если не ошибаюсь, резюмируется словами М. Мамардашвили, которые охотно повторяет Владимир Натанович: культура есть «усилие человека быть человеком»18. Ясно, что в этих словах заключается не столько истолкование какой-либо «данной» культуры, сколько призыв к «живой культуродицее», как называет это Порус, к мощному творческому усилию личности по созданию культурных ценностей в постоянном преодолении внутреннего контркультурного бунтарства. Усилие здесь – ключевое слово: противоречия культуры, мучившие Шестова, неразрешимы логически, неразрешимы в слове, в философском или ином тексте, здесь они бесплодны и губительны, но в действии, в активности личности они обретают конструктивную силу. Но к кому обращен этот призыв? У кого хватит сил на то, чтобы ему последовать?

Живая культуродицея – это перифраз термина С.Л. Франка, секуляризованный вариант его философии всеединства: у Франка вершиной всего был Бог, а сложные взаимоотношения уникального человеческого существа и культурных универсалий понимались исходя из перспективы их антиномического единства в бесконечном стремлении к Богу. У Поруса Бог выводится за скобку, а человек остается с культурой наедине.

Франк, конечно, не меньше Шестова понимал и переживал всю тяжесть внешних по отношению к человеку, конвенциональных и насильственных форм культуры, ее ценностей и образцов. Франк и сам говорил о них как о языческих «кумирах»19, чье крушение, раннее или позднее, было неизбежно.

В центре внимания Франка – личность как самодвижущая духовная сила, не пассивно принимающая культурные ценности и идеалы, а творящая их с тем, чтобы опираться или ориентироваться на них в беспрерывном самосовершенствовании. Личность задает идеалы, которые, с другой стороны, формируют и усложняют личность, если та добровольно поручает себя им, искренне переживает их в качестве идеалов. Разумеется, это творчество имеет смысл и превосходит простую вольную смену культурных фикций лишь в том случае, если направляется несотворенным идеалом, Абсолютом. Поэтому Франк ценит и превозносит личность как «целестремительную самодеятельность»: «Воплощение идеала в действительность, образующее сущность культурного творчества, может совершаться, лишь проходя через ту точку бытия, в которой мир идеала скрещивается с миром действительности и творение абсолютных ценностей совмещается с их реализацией в эмпирической жизни; эта точка есть личное сознание, духовная жизнь мыслящей и действующей личности»20.

Итак, главное здесь не слово, а дело, не наличные противоречия, а усилия по их разрешению. Но может ли философия всеединства не на словах, а на деле побороть философию бунта? Как мог бы спросить Шестов дорогими ему словами героя Достоевского – «… где у тебя такая сила, чтоб я послушался? Зачем мрачная косность разбила то, что всего дороже. Я отделяюсь. О, мне все равно!..»21. Призыв к деятельной культуродицее понятен и действенен для тех, кто уже охвачен духовной работой по созданию культурных идеалов и уже верит в идею культуры или в идею Абсолюта. Но если в эпоху культурного кризиса, в эпоху шестовского бунта, как пишет Порус, «гаснет идея культуры»22, и надо признать, что катастрофа «уже свершилась»23, то, как признавший это реставратор культуры может убедить всех остальных – тех, для кого Абсолют и культура обратились теперь в пустые слова? Как ему урезонить бунтаря – «где у тебя такая сила, чтоб я послушался?» – как помочь «безнадежному человеку» Чехова или «несчастнейшему» Кьеркегора? Разве они готовы на требуемые им усилия… Да и самому реставратору не стоит клясться в вечной верности культуре, равно как и Богу – кто знает, что с ним будет завтра, не окажется ли он сам в палате № 6…

В эпоху кризиса деятельная культуродицея обречена выглядеть и действительно быть таким же самозванством, таким же себе довлеющим устремлением к не вполне понятной цели, как и экзистенциальный бунт Шестова.

Я думаю, в первую очередь, именно этот факт нашей культурной жизни делает Льва Шестова нашим современником: философия воспринимается и – явно или неявно – воспринимает себя самозванством. Осмысление идей Шестова – один из путей осознания этой ситуации и поиска выхода из нее. Просто оспорить бунт Шестова и отбросить его значило бы косвенным образом оспорить и более мягкое, более человечное, а главное – более молчаливое философствование, так как и за ним стоит сейчас не больше, чем за Шестовым, и оно также занято в действительности лишь самим собой. Не думаю, что об этом можно просто скорбно молчать.

Семен Франк или, например, Сергей Булгаков считали, что проблема культуры, в конечном счете, может получить либо религиозное решение, либо никакого… Но ведь и всемогущий Бог может оказаться бессилен. У Стругацких одинокий и добрый Будах просит: «…оставь нас и дай нам идти своей дорогой», – он сам «выводит Бога за скобку», как стремится сделать Порус. А безнадежный и безжалостный Арато напрасно требует молний ради спасения несчастных, униженных, принесенных в жертву. Бог, для которого «все возможно», не может дать и не даст бунтарю молнии, чтоб сделать все вечные истины преходящими, а бывшее – не бывшим, чтобы «ужасы, которые выпади на долю Иова, или те, которые оплакивая Иеремии, или те, о которых гремел в своем “откровении” Иоанн, все эти ужасы [превратились] в ничто, в призрак…».

Быть Богом необходимо, как бы трудно это ни было, считают Стругацкие, так, думается, считал и Франк в своем учении о «богочеловеке». Но Антон, например, не выдержал – кто готов бросить в него камень или испытать себя на его месте?.. Пока была жива Кира, пока она «глядела на него с ужасом и надеждой», прогрессорство, настоящая живая культуродицея, имело смысл, было оправдано, можно было даже надеяться, как надеялся Франк, что «мировая бессмыслица в лице человека победит сама себя и насадит в себе царство истины и смысла»24. Но что, кроме шестовского бунта, остается «богочеловеку» после того, как погибает единственный на свете человек? Кого могут успокоить финальные слова о соке земляники?..

Страшное напряжение философии трагедии Шестова более чем сохранилось в наши дни: решиться на бунт нельзя, отказаться от бунта может быть невыносимо. Да, бунт ведет к тому, что человек теряет все и, прежде всего, себя самого, но что если нет сил терпеть и мириться («Сердце мое полно жалости, – медленно сказал Румата. – Я не могу этого сделать»)? Да, бунт Шестова и бунт Пугачева – вещи, в конечном счете, одного порядка, но где у нас такая сила, чтобы обуздать и побороть их бунт (если, конечно, это не сила пытки и казни)? Вряд ли эти проблемы когда-нибудь получат решение – возможно, пока мы сознаем их серьезность, пока они не перестают мучить нас, можно продолжать нашу совместную культурную жизнь, не теряя ни человеческого достоинства, ни человеческого лица.

Библиография

Бердяев Н.А. Трагедия и обыденность. URL: http://www.odinblago.ru/filosofiya/berdyaev/traged_i_obydennost/ Зеньковский В.В. История русской философии. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Vasilij_Zenkovskij/istorija-russkoj-filosofii/4_2

Порус В.Н. Перекрестки методов. Опыты междисциплинарности в философии культуры. М.: «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2013. Порус В.Н. С. Кьеркегор, Л. Шестов и проблема культуры. URL: http://www.burago.com.ua/index.php/ru/zhurnaly/137-mezhdunarodnyj-nauchno-populyarnyj-zhurnal-collegium/collegium-16-2004/965-porus-v-n-s-kerkegor-l-shestov-i-problema-kultury Франк С.Л. Крушение кумиров. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Semen_Frank/krushenie-kumirov/ Франк С.Л. Смысл жизни. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Semen_Frank/smysl-zhizni/7 Шестов Л.И. Апофеоз беспочвенности. URL: http://rubooks.org/book.php?book=3501&page=18 Шестов Л.И. Гефсиманская ночь. (Философия Паскаля). URL: http://vzms.org/shestovpascal.htm Шестов Л.И. Достоевский и Ницше (Философия трагедии). URL: http://www.nietzsche.ru/look/century/dostoevski/ Шестов Л.И. На весах Иова. URL: http://rumagic.com/ru_zar/sci_philosophy/shestov/4/j2.html Шестов Л.И. Памяти великого философа. Эдмунд Гуссерль. URL: http://www.odinblago.ru/gusserl

1 Шестов Л.И. Апофеоз беспочвенности. URL: http://rubooks.org/book.php?book=3501&page=18 2 Порус В.Н. С. Кьеркегор, Л. Шестов и проблема культуры. URL: http://www.burago.com.ua/index.php/ru/zhurnaly/137-mezhdunarodnyj-nauchno-populyarnyj-zhurnal-collegium/collegium-16-2004/965-porus-v-n-s-kerkegor-l-shestov-i-problema-kultury 3 Зеньковский В.В. История русской философии. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Vasilij_Zenkovskij/istorija-russkoj-filosofii/4_2

4 Шестов Л.И. Гефсиманская ночь. (Философия Паскаля). URL: http://vzms.org/shestovpascal.htm 5 Шестов Л.И. Достоевский и Ницше (Философия трагедии). URL: http://www.nietzsche.ru/look/century/dostoevski/

6 См.: Шестов Л.И. На весах Иова. URL: http://rumagic.com/ru_zar/sci_philosophy/shestov/4/j2.html 7 Там же. 8 Шестов Л.И. Памяти великого философа. Эдмунд Гуссерль. URL: http://www.odinblago.ru/gusserl

9 См. Бердяев Н.А. Трагедия и обыденность. URL: http://www.odinblago.ru/filosofiya/berdyaev/traged_i_obydennost/ 10 Шестов Л.И. На весах Иова. URL: http://rumagic.com/ru_zar/sci_philosophy/shestov/4/j2.html

11 Шестов Л.И. Творчество из ничего (А. П. Чехов). URL: http://www.odinblago.ru/shestov_nachala_i_konci/1 12 Там же. 13 Там же.

14 Шестов Л.И. Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше (философия и проповедь). URL: http://www.nietzsche.ru/look/century/shestov/ 15 См.: Порус В.Н. Тоска по бытию (А.П. Чехов и философия культуры) // Порус В.Н. Перекрестки методов. Опыты междисциплинарности в философии культуры. М.: «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2013. С. 103.

16 Шестов Л.И. Памяти великого философа. Эдмунд Гуссерль. 17 См.: Порус В.Н. С. Кьеркегор, Л. Шестов и проблема культуры. 18 Порус В.Н. Тоска по бытию (А.П. Чехов и философия культуры). С. 109.

19 Франк С.Л. Крушение кумиров. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Semen_Frank/krushenie-kumirov/ 20 Струве П.Б., Франк С.Л. Очерки философии культуры. С. 50.

21 Шестов Л.И. На весах Иова. 22 Порус В.Н «Рациональная бюрократия» и кризис культуры // Порус В.Н. Перекрестки методов. Опыты междисциплинарности в философии культуры. М.: «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2013. С. 204. 23 Порус В.Н. Тоска по бытию (А.П. Чехов и философия культуры). С. 110.

24 Франк С.Л. Смысл жизни. URL: https://azbyka.ru/otechnik/Semen_Frank/smysl-zhizni/7

#31

Избранные публикации
Облако тегов
Тегов пока нет.